Мне кажется, у этого есть две причины. Первая — людям надоело растительное существование и им захотелось ставить себе достаточно серьезные гуманитарные задачи. Гуманитарные науки связаны со смыслом жизни, с поисками общедоступного и при этом сложного ее наполнения. Высшая математика доступна, может быть, трем процентам населения, а чтение художественной литературы, пусть даже самой сложной, — восьмидесяти (есть еще двадцать процентов, которым, может быть, вообще ничего не интересно).
Во-первых, гуманитарное знание — более доступная вещь, во-вторых, оно во главе угла ставит проблему о смысле жизни. Людям надоело навязанное им сегодня существование без цели, без ценностей. Вторая причина несколько сложнее и вижу ее не только я. Все мы — учителя — более или менее дружим, бегаем друг к другу на уроки. И вот, я замечаю из разговоров со своими новосибирскими, американскими, дальневосточными и даже луганскими коллегами, что народилось какое-то новое поколение, с которым мы пока не знаем, что делать. Это явление, боюсь, не столько социальной, сколько биологической природы. Очень многие связывают это с айфонами, но я не думаю, что айфон может научить человека думать. Он может, наоборот, ослабить его память, потому что всегда можно слазить туда за справкой. А вот умения сополагать вещи айфон не дает. Я полагаю, что мы столкнулись впервые на нашей памяти с биологическим скачком, который породил принципиально новый класс людей — более любопытных, более интересных, более памятливых, как ни странно, и мыслящих очень интересными сопославлениями — вот почему сейчас в такой моде компаративистика.
Один мой студент прислал мне вчера проект своей статьи о Достоевском и Шиллере. Клянусь вам, я не то, что в его годы — я бы в свои нынешние годы не написал такой статьи — ни по объему фактов, ни по искусству сопоставления.
Большинство моих студентов в Принстоне соображают быстрее меня.
В МПГУ я преподаю два года: в первый год я наблюдал норму (и даже в некоторых случаях ниже ее), во второй год — какой-то феноменальный всплеск творческой и интеллектуальной активности. Откуда это взялось, я не знаю: тем более, что это наблюдается по всей России: в Барнауле, Томске, Екатеринбурге, в европейской части, в дальневосточной вдруг появляются дети, которым по-настоящему впору было бы учить нас. Отсюда их интерес к гуманитарной сфере, хотя мне говорят, что в математике и физике сейчас намечается такой же точно «взрыв». Видимо, мы столкнулись, наконец, с теми, кто придет нам на смену — с той «молодой шпаной, что сметет нас с лица Земли». Это очень приятно.
На мой взгляд, они отличаются очень сильно. Во-первых, они больше и лучше читают. Во-вторых, они гораздо быстрее усваивают материал. Но проблема в том, что раньше я тратил целый урок, а сейчас я за десять минут успеваю им все рассказать, а они успевают это понять — разжевывать им это совершенно не нужно. И надо что-то делать еще полчаса. Я придумал давать им рефераты. Например, я даю какую-нибудь безумную тему, а ребенок рассказывает. Им это смешно, им это нравится. Но это ведь нельзя делать три раза в неделю, поэтому мне приходится с ними очень много разговаривать про жизнь. То есть 10 минут уходит на литературу, а 30 — на полезные советы в области личной жизни, например, на обсуждение того, должна ли женщина готовить (применительно к «Войне и миру»). Я считаю, что должна, они все считают, что не должна.
Властью. Им кажется, что, чем человек глупее, тем он управляемее. Им всем хочется, чтобы у людей не возникало мыслей об альтернативах. Это же их программа — сделать так, чтобы водка была подешевле, сократить число вузов, сократить число бюджетных мест, споить русский народ или дать ему вымереть от старости. А народ-то не хочет спиваться и вымирать. Он хочет по-прежнему демонстрировать миру выдающиеся образцы. Россия же не нефтью всегда была сильна, а потрясающими духовными прорывами — ни такой литературы, ни такого театра, ни такого кинематографа, как в 60-е-70-е, в мире больше не было. Россия не хочет мириться с ролью духовной провинции.
Журналистика информирует, иногда побуждает к действиям, но изменить мировоззрение она не в силах. Работа преподавателя мне нравится тем, что она с помощью довольно простых приемов позволяет стимулировать человека — не обязательно к поиску истины, но к самоутверждению точно. С помощью очень нехитрых приемов вы можете привить детям большее любопытство к миру, можете воспитать из них не то что единомышленников, но, по крайней мере, собеседников, а это и есть главная цель.
Журналист действует локально. Он может, конечно, сформировать среду, особенно, если постоянно пишет в одном издании, но личным примером, личным общением он повлиять на аудиторию, как правило, не может. Педагогу дано самое трудное — инициировать массу. Поэтому из учителей получаются лучшие представители всех других профессий. Честно говоря, я бы в обязательном порядке давал людям 2-3 месяца педагогической практики, чтобы они умели ладить с классом, не льстя ему, вызывать интерес, учить без высокомерия. Я считаю, что учитель сочетает в себе все главные навыки. Он умеет дисциплинировать, умеет спорить. Он должен быть артистом — это очень важно сейчас.
Как кино — это искусство искусств, так и педагогика — это синтез всех профессий.
Кроме того, педагогу надо быть профессионалом в отдельно взятой области, многое помнить наизусть. Моя мать до сих пор помнит, что, когда Борис Иванович Пуришев читал лекции, он цитировал источники наизусть, причем на разных языках. Это действует сильнее, чем любое наведение дисциплины. Когда человек перед вами, свободно переходя с чешского на немецкий, цитирует в оригинале то «Фауста», то народную поэзию, вы думаете: «О! Таким я быть хочу!». Поэтому я за такую традицию — традицию педагогического универсализма.
Это повлияло на всю мою жизнь, поскольку весь ее курс бывал у нас дома, ее одногруппник Юлий Ким был и остался моим любимым автором. МПГУ (тогда он назывался МГПИ) в то время был культовым местом: прийти посмотреть на балюстраду, послушать семинар Пуришева по «Фаусту», просто подышать этим воздухом было для меня огромным праздником в возрасте 12-15 лет. Дома у нас хранились фотографии Бориса Вахнюка, Юрия Визбора, Ады Якушевой, которые учились рядом. Дома крутились все эти пленки и пелись все эти песни, большой объем диссидентской литературы «прокачивался» через нашу квартиру — все это было «воздухом» для меня в детстве. Самиздат и тамиздат я читал с девятилетнего возраста, поэтому мои представления о мире были несколько шире. Мать от меня старательно все это прятала, но хрен же спрячешь. То, что дома постоянно были (и до сих пор постоянно бывают) ее ученики, было для меня также очень важно, потому что у меня на глазах формировалась очень счастливая среда, а ее классы всегда были средой очень счастливой, иначе бы они не собирались у нас. Со своими учениками она каким-то образом устанавливает более душевный контакт, чем я: они у нее спрашивают совета по всем вопросам. Раньше она брала классное руководство (сейчас ей это совершенно не нужно, так как это — лишняя нагрузка): тогда было необходимым, по ее мнению, общаться с учениками всей школы.
Устраивались поездки в Бухту радости, где все девчонки меня подкармливали, закутывали и тискали, а парни учили прыгать с тарзанки, проводились выезды к нам на дачу, где они всё вскапывали. Это был очень важный опыт — опыт создания среды. Я всегда был уверен, что учитель — это лучшая профессия. Но потом мать сказала мне: «Тебе с твоим темпераментом надо быть журналистом. Будучи учителем, ты будешь слишком тоталитарно воспитывать детей. Иди-ка ты лучше на журфак». Поскольку тогда я уже был в Школе юного журналиста — замечательной школе молодого диссидентства (я был еще в «Совете ровесников»), я подумал — почему бы и не журналистика? Но потом меня властно притянуло учительское дело, и я подумал: «Пусть меня любят хотя бы 50 человек». В журналистике такого не будет никогда. Я пошел работать в школу, а потом Семенов (Алексей Семенов, ректор МПГУ. — Прим. ред.) позвал меня преподавать в МПГУ.
Как вы понимаете, он должен быть немного небожителем. Он должен быть особенным. У школьника должно быть ощущение, что с ним панибратства быть не может. Это очень тонкая грань, ее очень трудно удержать. Надо быть им другом, но они должны знать, что вас по плечу не хлопнешь, над вами не посмеешься. Мне кажется, в фильме «Географ глобус пропил» Хабенский, который сам преподает, сыграл именно это. Это очень трудная вещь. Главный герой фильма — учитель Служкин — не держит этой грани, позволяет ученикам панибратство. Он с ними пьет (что, кстати, можно делать, между нами говоря, при одном условии — если вы в принципе не пьянеете — но это очень редкое явление), ходит с ними в походы, что нормально, но позволяет им в этих походах рулить, а это уже неправильно.
То есть, если ты не умеешь выдержать эту дистанцию, ты профнепригоден.
Учитель по своему статусу должен быть начальником. Это очень жестокая вещь, потому что вы хотите их любить, обсуждать с ними свою жизнь (всегда есть этот соблазн), вы жить с ними хотите, но делать этого нельзя. Во-первых, вы за них отвечаете. «Его же посадят за мертвых детей», как вы помните. Во-вторых, все-таки, ваш статус должен быть на ступеньку выше. У Фрайермана в «Дикой собаке Динго, или Повести о первой любви» учительница размышляет: «Вот, я стою на кафедре. Неужели четыре крашеных доски возвышают меня над детьми?». И она сходит с этой кафедры. А что возвышает учителя над детьми? Не статус, не что-то еще: учитель — это фигура, которая должна быть сакральной. Пусть это будут не четыре крашеных доски, а другая форма барьера, но, если учитель не сакрален, то он профнепригоден.
Вообще, должен сказать, это довольно экстремальный спорт. Перед тобой сидят тридцать кобр и ты, как факир, их заклинаешь, и стоит тебе на секунду выпустить этот контроль, они тебя съедят. «Пока я молодая, я слишком уж худая, когда я раздобрею, они меня съедят», — писала Катя Горбовская, тоже учитель. Это укрощение тигров. Они могут быть сколько угодно доброжелательными, но вы должны помнить, что первая ваша слабость сделает их хозяевами положения. Вы один — против тридцати, вы не можете сделать их жизнь невыносимой, а они вашу — легко. Если они захотят, они вас просто заклюют живьем.
Это — вызов, это профессия не для всех. Однако она дает огромное преимущество — вечную молодость. Я смотрю на ровесников матери и вижу старых людей, а мать, которая вечно общается с молодостью и заряжена ей, отмахивает любые расстояния пешком и может вдарить так, что мало не покажется: она — человек, подключенный к «аккумулятору молодости». Журналист превращается в руину от алкоголя, разъездов, опасностей, судов, постоянных наездов. Возьмите Льва Айзермана: ему 85 лет, и он держит в голове полную библиотеку, а, если надо, переплывёт Волгу. Эта профессия имеет бонус — учитель получает вечное здоровье, вечную молодость, его любит много народу и, если надо, он через своих учеников может сделать всё. Если у учителя сломалась машина, он может починить ее через друга его ученика, который работает в автосервисе. Когда моя мать приезжает, например, в Париж, на нее налетает тридцать человек с криками «Я — ваш выпускник!». Возможно, эта профессия имеет самые большие преимущества среди ныне существующих. Мы все время говорим, что это каторга, но мы это делаем, чтобы нам меньше завидовали.
При этом нельзя забывать, что она не для всех. Нужно действительно уметь ставить себя. Я прекрасно понимаю, что в один день я смогу этого не суметь. Выходит канатоходец и чувствует, что у него ноги подгибаются, ему говорят: «Извини, старик, но ты уже должен быть ковёрным». Это профессия для душевно здоровых, незакомплексованных, спокойных, держащих себя в руках, серьезных людей. Это как горные лыжи — они далеко не для всех , но они дают вам очень хороший румянец. У нас недостаточно расписана романтическая, вызывающая, «челленджевая» часть этой профессии. Учитель — как сапер, ошибается один раз. Он один раз сказал классу не то, и класс понял, что ему что-то можно.
Я уже сказал, что это профессия не для всех. Я — человек нервный, срывающийся. Потом, для того, чтобы учить, надо выучиться: я намного меньше понимаю и знаю, чем моя мать. Я все больше сейчас преподаю, но в вузах. На школу у меня не то, чтобы здоровья не хватало (оно у меня есть), но у меня нет терпения. Когда надо давать пять уроков подряд, я все-таки иссякаю. Я с восхищением смотрю на методиста Лену Романову в нашей школе: она моя ровесница, но выглядит лет на 25. Она может дать пять уроков подряд, а потом еще воспитывать собственного ребенка, а я после пяти уроков, как тряпка — со мной можно делать все, что угодно. Кроме того, нужно и на жизнь чем-то зарабатывать. Я бы посвятил себя полностью преподаванию, клянусь вам, если бы оно меня кормило. Но оно абсолютно меня не кормит: меня кормят книжки, переводы, журналистика — «Собеседник», газеты. Школа — это максимум 50 тысяч рублей в месяц при условии очень многих обстоятельств — повышения квалификации, классного руководства. Я не могу себе этого позволить.
Только поэтому. Литература меня кормит меньше, потому что все мои книги лежат в Сети, а журналистика — это мой способ зарабатывания денег.
Я любил эту профессию, пока она существовала. То, чем я занимаюсь сейчас, максимум — беру интервью, а я не люблю этого делать. Я не пишу ни очерков, ни фельетонов, ни обзорных колонок, ни эссе. Этого практически не осталось: из всех жанров остались только интервью и репортаж. Репортаж, причем, как правило, о том, как Владимир Путин встречается со студентами, а это лучше меня делает Колесников. Нет сейчас журналистики. Эту профессию стоило любить в 95-м году, в 99-м еще стоило, а в 2005-м уже не стоило. Я ее не люблю примерно с 2004 года.
Это чистая литература. Литературу я, конечно, люблю, иначе я бы ее не преподавал. Вообще я люблю хорошую литературу, хорошую погоду, красивых женщин — все хорошее, а все плохое ненавижу.
Идея «Гражданина поэта» возникла так, что Мишка (Михаил Ефремов. — Прим.ред.) хотел читать стихи разных поэтов. Он вообще очень любит стихи. Но он это тщательно скрывает, потому что это с образом спартаковского болельщика и алкоголика не очень вяжется. А Миша — такой классический мажор из очень интеллигентной семьи: дедушка — Покровский, папа — Ефремов. Он читал всё, и он наизусть знает библиотеку, и он прекрасно знает стихи.
У него была такая идея: «Давай, ты будешь писать стилизации — политические, какие угодно, а я буду читать». У него была идея фикс — сыграть Ахматову, потому что до этого он сыграл сумасшедшую балерину — в таком же духе, такую же безумную, интеллигентную и сумасшедшую. И он мне сказал: «Напиши мне стилизацию под Ахматову, я знаю, как она читала». А Васильев говорит: «Нет, дудки, давай ты будешь читать на актуальные темы». И результат набрал дикое количество просмотров. И так это началось. А на самом деле это была чисто литературная идея: я пишу пародию, Мишка ее читает. Мы, кстати, вернулись к этому формату, это будет называться «Стихи про меня». Я отбираю 20 стихотворений, которые мне нравятся, а он их читает со сцены. Мы дали три таких вечера, и там был какой-то безумный лом. Вот это — хорошо. А «Гражданин поэт» — кончился этот формат, и мы придумали другой.
Я никак к ним не отношусь. Мне важно, чтобы школе это не мешало. А это школе мешает, конечно, создает нервозность. Моя позиция в отношении реформ в школе очень проста: как в известном рекламном ролике — «Папа, налей и отойди». Дай денег и уйди. Учитель должен получать большие деньги, школа должна быть оснащена лучшими пособиями. В идеале школа должна быть интернатом, воспитание должно быть коллективным, а дома ребенок должен только ночевать.Он должен быть колоссально загружен. А все эти слияния, поглощения и прочие реформы никакой роли не играют — это внешние вещи. Школа должна быть Пушкинским лицеем. Нам заповедовано несколько русских педагогических утопий — Пушкинский лицей, МОПШК (Московская опытно-показательная школа-коммуна), школа Макаренко, школа имени Достоевского (ШКИД). У нас есть все эти педутопии и ничего выдумывать не надо.
Как они развиваются сейчас, так и будут в дальнейшем. Вы полагаете, что будет что-то новое? Все будет так же, как было. Только, учитывая качественный скачок в детях, который происходит сейчас, наверное, они будут развиваться чуть быстрее за счет уже упомянутой компаративистики и более широкого применения свободных технологий. Считается, что после структуралистов ничего нового не было. Это неправда: было очень много интересного. Будет широко изучаться влияние социальных обстоятельств. Как только в России прекратится та фигня, которая сейчас происходит, люди очень много будут думать о том, каково влияние свободы и несвободы. Гуманитарные науки сейчас будут дико развиваться — про Сколково забудут вообще. А может, построят гуманитарное Сколково.
Обсуждение материала
Оставить комментарий